Мне никогда не понять людей, которые считают себя писателями, но при этом яростно болеют за то, что писатель, как личность, как существо, строится из трудолюбия, целеустремленности, упорства, упрямства и… чужого мнения.
Мне кажется, есть разница между теми, кто пишет для того, чтобы писать, и теми, кто пишет, чтобы их Признали. Кто-то там. Какие-то непонятные люди их признали. С которыми им не встретиться никогда лично, и чье мнение, в принципе, ничего не значит, и ни цента не стоит.
Вы же видите разницу между «певцами» и «теми, кто поет»?
Вы видите разницу между своими любимыми песнями и теми песнями, которые «признанные хиты», исполняемые картонными «примадоннами» эстрады? Вы ощущаете Чувства той же Мадонны? Пугачевой, может? Киркоров и Михайлов – ваши кумиры? Нет, но их же Признает огромная толпа. Что же вы так?
Почему вы тогда не видите разницу между «писателями» и «теми, кто пишет»? Вторых могут признавать, вторые могут писать красиво,
правильно, логично, безупречно просто, много и достойно. Но это разные люди. Они не станут писателями, они будут теми, кто пишет.
На ум пришло сравнение с мастерами, вроде ювелиров. Каким бы красивым ни было украшение «супер-мастера», вы предпочтете что-то другое, от чего просто исходит «что-то такое».
Писатель не может быть построен, как мозаика, не может быть «прокачан», как персонаж компьютерной игры. Писатель не требует закалки, как клинок, честно. Если его не обливали грязью, это не значит, что он не писатель. А если человека, который пишет, обливали тоннами грязи, и он рыдал, бился головой о стену от обиды, это не значит, что он стал писателем.
Писателя не остановить такой ерундой, как «чужое мнение», а «человек, который пишет», воспринимает чужое мнение, как горькое лекарство, которое поможет ему стать лучше. Разница есть. Кого-то вирус просто не берет, а кому-то нужна пилюля, но след болезни останется все равно. И шрамы красивее не делают. До писателя камни критики просто не долетают, потому «бессмертные творения» великих авторов и «не горят».
Мне захотелось рассказать, что такое «писательство» для меня. Оно было где-то в подсознании, я не знал, как назвать это даже, но потом увидел отрывок из книги и понял, что это – именно то, что для меня – мое внутреннее состояние, как автора.
«Домен – это личное владение демиурга, его собственный мир, в котором он – творец и дух места. Как рассказывала ********, миров можно наплодить сотни, но доменом будет только один. Его особенность в том, что он как-то связан с творцом, на глубинно-личностном уровне, и эта связь чуть ли не обратная. Как, например, у дриады: срубишь дерево – погибнет дриада, убьешь дриаду – засохнет дерево. Создаешь пространство как бы из себя. То, что называется «вкладывать душу», только в буквальном смысле.
И еще – у демиурга домен должен быть обязательно. Он для него база, шлюз для дальнейшего проникновения в тайны материи и творчества. А там, внутри, каждый волен творить все, что захочет».
Думаю, у каждого писателя есть свой домен. Ведь каждый писатель (а не просто человек, который пишет и пишет хорошо) – это демиург, он создает эти миры, но единственный, который является его доменом – это мир, который никогда не будет описан в произведениях. В нем не может быть людей, нельзя их в нем создавать и впускать в него. Домен – это бомбоубежище автора, причина, по которой авторы эгоистичны и не нуждаются в людях. Я так думаю. Для меня это именно так.
Мой домен – это постоянная ночь, черное небо, на котором нет ни звезд, ни луны. В ночи – бескрайнее снежное пространство, где снег не тает, а ветра нет.
В снежном пространстве – гигантский провал, образующий, как бы, правильную чашу с неровными, грубыми краями. Стены провала настолько высокие, что со дна смотреть на них больно, кружится и болит голова, но стоит задрать ее и посмотреть вверх – увидишь все то же черное небо.
И когда я на его дне, я чувствую себя в безопасности, не просто в холоде, а в морозе, стойком и безветренном. В полной, безупречной тишине.
Я – это фигура в черном посреди этого снега, черная одежда, черный плащ, черное все только белое пятно лица. Это – я Настоящий.
Когда бы я ни обращался к своему домену, я всегда в середине дна этой чаши, а передо мной вдалеке в воздухе висит дом, который по законам физики существовать не может. Его основание, первый этаж, гораздо меньше, чем верхний, четвертый, в котором комнат десять, не меньше. На первом же – только одна. В его стенах – дыры, дом из дерева, потемневший, почти черный, стекла окон выбиты, а некоторые забиты досками изнутри. Крыша двускатная, и с ее краев свисают огромные сосульки, под которыми всем в детстве говорили не ходить. Чтобы дойти до дома, нужно чуть не бежать, но бежать долго, потому что он постоянно отдаляется, и когда уже отчаиваюсь до него добраться, он оказывается прямо передо мной, а нижняя ступенька касается снега. Фундамента у дома нет. Он будто весь опирается на нижнюю дырявую ступеньку или висит в воздухе.
В доме тоже холодно, так что пальцев не чувствуешь, а дыхание вырывается не просто паром, а целыми облаками пара. Первый этаж принадлежит Мне-Ребенку. Он постоянно то весело смеется, то кричит в ужасе, тараща глаза и закрывая лицо руками, глядя на призраки близких вокруг себя. А я только стою в дверном проеме и смотрю на это, не в силах войти и что-то сделать. А потом призраки исчезают, он растерянно смотрит по сторонами садится на пол, в самый угол, возле которого в стене – дыра, и плачет.
И тогда я могу подойти, встать рядом с ним на колени и обнять, прижимая к себе и уткнув его лицо себе в плечо, крепко стискивая и гладя по спине одной рукой. Уговаривая не плакать, а просто подождать, что все это пройдет и закончится. Он успокаивается и исчезает, сказав, что на втором этаже кто-то тоже плачет. И мне приходится идти на второй этаж, на котором живет Я-Подросток.
Он стоит перед окном, он еще чем-то напоминает того, что был на первом этаже, но выше, спокойнее. Он смотрит в окно и будто кого-то ждет, а вокруг – те же призраки близких, только он уже практически не вмешивается в их общение, даже если оно веселое и радостное.
Он стискивает зубы и постоянно скрещивает руки на груди, сжимая незаметно кулаки и впиваясь ногтями в ладони, кусает губы, но пытается глубоко дышать и будто он – это тот Я-Ребенок, с первого этажа, который помнит Мои слова о том, что все пройдет. Он ждет, когда все пройдет.
К нему я могу только подойти, когда призраки исчезают, и встать рядом, стоять и смотреть в окно, на снег снаружи, смотреть на выражение его лица. И он весь напоминает вулкан, а потом он падает на колени, сгибается, хватает себя за волосы, сжимая их в кулаках, и кричит пополам с воем, не может удержать слезы, катящиеся из глаз. А я могу только взять его за запястья, от которых у меня на руках остается кровь, и отодвинуть его руки, не давать ему буквально рвать на себе волосы, поднять с колен и обнять, гладя по голове и шепча в ухо, что осталось не так уж много, что он же уже многое вытерпел, что это все – чушь собачья и ерунда, оно того не стоит. Что я всегда рядом, и я – это тот, кого он ждал. Кого он видел тогда, раньше, на первом этаже, кого он высматривал в окне сейчас. А потом затихает и он, как до этого, и испаряется.
На третьем этаже стоит кровать с железным основанием и по-дурацки мягким матрасом, в котором обычно утонуть можно. Лежит на спине, театрально прикрыв глаза рукой, предплечьем, Я-Юноша. У него длинные волосы, драматические, идиотские манеры, он постоянно морщится и жмурится, периодически впадая в истерику, а потом – в ступор, и пафосно о чем-то бормоча самому себе или в потолок, глядя в него. Он о ком-то говорит, и я понимаю, что снова обо мне. О том, кого он видел на первом этаже, а потом – на втором. Вокруг него нет призраков близких, вокруг него в комнате толпятся какие-то люди, на которых он смотрит с испугом, но с ненавистью. Они к нему не подходят, чувствуя злость, но он, встав с кровати, легко скользит между ними, обращая на себя внимание и постепенно вызывая симпатию. И тогда призраки улыбаются, оглядываясь на него, дружелюбно улыбаются даже ему самому. Но в толпе нет того, кого он ищет, и он пинает подножье кровати, кричит, топает ногами и расцарапывает засохшие порезы на запястьях. А потом останавливается, глядя в дверной проем, и я понимаю, что теперь он меня видит. По взгляду видно, что хочет броситься навстречу, но потом щурится и буквально оскаливается с ненавистью за долгое отсутствие. Но не выдерживает и бросается, повисает у меня на шее, а я хватаю его и крепко сжимаю, понимая, что просто бодрящих слов ему не хватит, потому что он уже гораздо старше, чем был на первом этаже.
Ему нужно не просто существование кого-то, кто может его поддержать. Ему нужна гарантия. И я прижимаюсь лбом к его лбу, тоже закрываю глаза, как и он, и шепчу, что осталось совсем немного. Что я – тот, кто никогда его не бросит, что он всегда может ждать меня и обязательно дождется. Что он не может все бросить и просто сдаться. Что я не хочу вернуться в пустоту. Что он нужен мне. Я беру его руки и целую в ладони, а потом глажу его пальцами себя по лицу, и он наконец улыбается, поверив.
И исчезает.
Я поднимаюсь на четвертый этаж и понимаю, что этот этаж – мой. В нем больше комнат, я больше знаю, и на черном массивном столе стоит печатная машинка, а рядом – огромная стопка чистых листов бумаги. Снимаю плащ, шарф и сажусь за стол, закатывая рукава такого же черного свитера. Это – мой дом, моя снежная пустыня, я всегда себе верил, всегда надеялся на себя и всегда знал, что стоит только дождаться, и я приду, чтобы сотворить еще много миров. Но родным и единственным лучшим для меня останется этот, где я встречал себя много раз.
Вот так выглядит мой домен.
Мне кажется, есть разница между теми, кто пишет для того, чтобы писать, и теми, кто пишет, чтобы их Признали. Кто-то там. Какие-то непонятные люди их признали. С которыми им не встретиться никогда лично, и чье мнение, в принципе, ничего не значит, и ни цента не стоит.
Вы же видите разницу между «певцами» и «теми, кто поет»?
Вы видите разницу между своими любимыми песнями и теми песнями, которые «признанные хиты», исполняемые картонными «примадоннами» эстрады? Вы ощущаете Чувства той же Мадонны? Пугачевой, может? Киркоров и Михайлов – ваши кумиры? Нет, но их же Признает огромная толпа. Что же вы так?
Почему вы тогда не видите разницу между «писателями» и «теми, кто пишет»? Вторых могут признавать, вторые могут писать красиво,
правильно, логично, безупречно просто, много и достойно. Но это разные люди. Они не станут писателями, они будут теми, кто пишет.
На ум пришло сравнение с мастерами, вроде ювелиров. Каким бы красивым ни было украшение «супер-мастера», вы предпочтете что-то другое, от чего просто исходит «что-то такое».
Писатель не может быть построен, как мозаика, не может быть «прокачан», как персонаж компьютерной игры. Писатель не требует закалки, как клинок, честно. Если его не обливали грязью, это не значит, что он не писатель. А если человека, который пишет, обливали тоннами грязи, и он рыдал, бился головой о стену от обиды, это не значит, что он стал писателем.
Писателя не остановить такой ерундой, как «чужое мнение», а «человек, который пишет», воспринимает чужое мнение, как горькое лекарство, которое поможет ему стать лучше. Разница есть. Кого-то вирус просто не берет, а кому-то нужна пилюля, но след болезни останется все равно. И шрамы красивее не делают. До писателя камни критики просто не долетают, потому «бессмертные творения» великих авторов и «не горят».
Мне захотелось рассказать, что такое «писательство» для меня. Оно было где-то в подсознании, я не знал, как назвать это даже, но потом увидел отрывок из книги и понял, что это – именно то, что для меня – мое внутреннее состояние, как автора.
«Домен – это личное владение демиурга, его собственный мир, в котором он – творец и дух места. Как рассказывала ********, миров можно наплодить сотни, но доменом будет только один. Его особенность в том, что он как-то связан с творцом, на глубинно-личностном уровне, и эта связь чуть ли не обратная. Как, например, у дриады: срубишь дерево – погибнет дриада, убьешь дриаду – засохнет дерево. Создаешь пространство как бы из себя. То, что называется «вкладывать душу», только в буквальном смысле.
И еще – у демиурга домен должен быть обязательно. Он для него база, шлюз для дальнейшего проникновения в тайны материи и творчества. А там, внутри, каждый волен творить все, что захочет».
Думаю, у каждого писателя есть свой домен. Ведь каждый писатель (а не просто человек, который пишет и пишет хорошо) – это демиург, он создает эти миры, но единственный, который является его доменом – это мир, который никогда не будет описан в произведениях. В нем не может быть людей, нельзя их в нем создавать и впускать в него. Домен – это бомбоубежище автора, причина, по которой авторы эгоистичны и не нуждаются в людях. Я так думаю. Для меня это именно так.
Мой домен – это постоянная ночь, черное небо, на котором нет ни звезд, ни луны. В ночи – бескрайнее снежное пространство, где снег не тает, а ветра нет.
В снежном пространстве – гигантский провал, образующий, как бы, правильную чашу с неровными, грубыми краями. Стены провала настолько высокие, что со дна смотреть на них больно, кружится и болит голова, но стоит задрать ее и посмотреть вверх – увидишь все то же черное небо.
И когда я на его дне, я чувствую себя в безопасности, не просто в холоде, а в морозе, стойком и безветренном. В полной, безупречной тишине.
Я – это фигура в черном посреди этого снега, черная одежда, черный плащ, черное все только белое пятно лица. Это – я Настоящий.
Когда бы я ни обращался к своему домену, я всегда в середине дна этой чаши, а передо мной вдалеке в воздухе висит дом, который по законам физики существовать не может. Его основание, первый этаж, гораздо меньше, чем верхний, четвертый, в котором комнат десять, не меньше. На первом же – только одна. В его стенах – дыры, дом из дерева, потемневший, почти черный, стекла окон выбиты, а некоторые забиты досками изнутри. Крыша двускатная, и с ее краев свисают огромные сосульки, под которыми всем в детстве говорили не ходить. Чтобы дойти до дома, нужно чуть не бежать, но бежать долго, потому что он постоянно отдаляется, и когда уже отчаиваюсь до него добраться, он оказывается прямо передо мной, а нижняя ступенька касается снега. Фундамента у дома нет. Он будто весь опирается на нижнюю дырявую ступеньку или висит в воздухе.
В доме тоже холодно, так что пальцев не чувствуешь, а дыхание вырывается не просто паром, а целыми облаками пара. Первый этаж принадлежит Мне-Ребенку. Он постоянно то весело смеется, то кричит в ужасе, тараща глаза и закрывая лицо руками, глядя на призраки близких вокруг себя. А я только стою в дверном проеме и смотрю на это, не в силах войти и что-то сделать. А потом призраки исчезают, он растерянно смотрит по сторонами садится на пол, в самый угол, возле которого в стене – дыра, и плачет.
И тогда я могу подойти, встать рядом с ним на колени и обнять, прижимая к себе и уткнув его лицо себе в плечо, крепко стискивая и гладя по спине одной рукой. Уговаривая не плакать, а просто подождать, что все это пройдет и закончится. Он успокаивается и исчезает, сказав, что на втором этаже кто-то тоже плачет. И мне приходится идти на второй этаж, на котором живет Я-Подросток.
Он стоит перед окном, он еще чем-то напоминает того, что был на первом этаже, но выше, спокойнее. Он смотрит в окно и будто кого-то ждет, а вокруг – те же призраки близких, только он уже практически не вмешивается в их общение, даже если оно веселое и радостное.
Он стискивает зубы и постоянно скрещивает руки на груди, сжимая незаметно кулаки и впиваясь ногтями в ладони, кусает губы, но пытается глубоко дышать и будто он – это тот Я-Ребенок, с первого этажа, который помнит Мои слова о том, что все пройдет. Он ждет, когда все пройдет.
К нему я могу только подойти, когда призраки исчезают, и встать рядом, стоять и смотреть в окно, на снег снаружи, смотреть на выражение его лица. И он весь напоминает вулкан, а потом он падает на колени, сгибается, хватает себя за волосы, сжимая их в кулаках, и кричит пополам с воем, не может удержать слезы, катящиеся из глаз. А я могу только взять его за запястья, от которых у меня на руках остается кровь, и отодвинуть его руки, не давать ему буквально рвать на себе волосы, поднять с колен и обнять, гладя по голове и шепча в ухо, что осталось не так уж много, что он же уже многое вытерпел, что это все – чушь собачья и ерунда, оно того не стоит. Что я всегда рядом, и я – это тот, кого он ждал. Кого он видел тогда, раньше, на первом этаже, кого он высматривал в окне сейчас. А потом затихает и он, как до этого, и испаряется.
На третьем этаже стоит кровать с железным основанием и по-дурацки мягким матрасом, в котором обычно утонуть можно. Лежит на спине, театрально прикрыв глаза рукой, предплечьем, Я-Юноша. У него длинные волосы, драматические, идиотские манеры, он постоянно морщится и жмурится, периодически впадая в истерику, а потом – в ступор, и пафосно о чем-то бормоча самому себе или в потолок, глядя в него. Он о ком-то говорит, и я понимаю, что снова обо мне. О том, кого он видел на первом этаже, а потом – на втором. Вокруг него нет призраков близких, вокруг него в комнате толпятся какие-то люди, на которых он смотрит с испугом, но с ненавистью. Они к нему не подходят, чувствуя злость, но он, встав с кровати, легко скользит между ними, обращая на себя внимание и постепенно вызывая симпатию. И тогда призраки улыбаются, оглядываясь на него, дружелюбно улыбаются даже ему самому. Но в толпе нет того, кого он ищет, и он пинает подножье кровати, кричит, топает ногами и расцарапывает засохшие порезы на запястьях. А потом останавливается, глядя в дверной проем, и я понимаю, что теперь он меня видит. По взгляду видно, что хочет броситься навстречу, но потом щурится и буквально оскаливается с ненавистью за долгое отсутствие. Но не выдерживает и бросается, повисает у меня на шее, а я хватаю его и крепко сжимаю, понимая, что просто бодрящих слов ему не хватит, потому что он уже гораздо старше, чем был на первом этаже.
Ему нужно не просто существование кого-то, кто может его поддержать. Ему нужна гарантия. И я прижимаюсь лбом к его лбу, тоже закрываю глаза, как и он, и шепчу, что осталось совсем немного. Что я – тот, кто никогда его не бросит, что он всегда может ждать меня и обязательно дождется. Что он не может все бросить и просто сдаться. Что я не хочу вернуться в пустоту. Что он нужен мне. Я беру его руки и целую в ладони, а потом глажу его пальцами себя по лицу, и он наконец улыбается, поверив.
И исчезает.
Я поднимаюсь на четвертый этаж и понимаю, что этот этаж – мой. В нем больше комнат, я больше знаю, и на черном массивном столе стоит печатная машинка, а рядом – огромная стопка чистых листов бумаги. Снимаю плащ, шарф и сажусь за стол, закатывая рукава такого же черного свитера. Это – мой дом, моя снежная пустыня, я всегда себе верил, всегда надеялся на себя и всегда знал, что стоит только дождаться, и я приду, чтобы сотворить еще много миров. Но родным и единственным лучшим для меня останется этот, где я встречал себя много раз.
Вот так выглядит мой домен.